Уральское литературное агентство: все виды издательских работ!
Главная Каталог Алексей Кудряков. Слепая верста
Главная
Издательство
Авторы
Каталог
Биография
Библиография
Школа личностного роста
Блог

Н о в и н к и
Изображение
Исследователи земных недр

крупного медноколчеданного месторождения С.А. Петропавловский. В 1944 году на базе рудника Шеелит была образована партия треста «Цветметразведка», а в январе 1948 года она была преобразована в экспедицию.

Поначалу...

Алексей Кудряков. Слепая верста

cover-1Во вторую книгу Алексея Кудрякова, лауреата Новой Пушкинской премии (2014), российско-итальянской премии «Белла» (2015), вошли стихотворения, написанные в 2012–2015 гг.

В оформлении книги использованы графические работы

 Марии Смольяниновой

Книгу Алексея Кудрякова «Слепая верста» можно приобрести в Екатеринбурге:

– Музей «Литературная жизнь Урала ХХ века» (Пролетарская, 10)

– Книжный магазин «Йозеф Кнехт» (8 Марта, 7)

и в Москве:

– Книжный магазин-лекторий «Читалка» (Жуковского, 4, метро «Чистые пруды»)

В электронном виде книга доступна на сайте «Литература Урала: исследования и материалы»:

http://www.litural.ru/kniga-khud/

 

Алексей Кудряков

СЛЕПАЯ ВЕРСТА

вторая книга стихов

 

Что нам слепая верста

Остановимся возле «слепой версты» и заглянем в словарь, благо мы зрячи.

Первичное значение слова «верста» – поворот плуга; то есть – трогательное определение! – «длина борозды (между поворотами плуга), которую вол может пройти в один раз не утомляясь».

         В стихотворении, открывающем сборник Алексея Кудрякова, читаем:

Пахать, врезая в оподзол

стальной остроугольный лемех...

Естественно, поэт собирается пройти свой путь, измеряя его своим метром, поэтическим. Пока не «оскудеет лов», как сказано в том же стихотворении.

Вёрстами называют и просто верстовые столбы. У Пушкина, скажем, они были не слепые, а полосатые: «Навстречу мне / только вёрсты полосаты / попадаются одне...» – а слепая – вероятно, едва различимая. Когда из-за солнца дождя почти не видно, говорят: слепой дождь.

Продолжая поэтические аналогии, можно сказать, что поэт не знает, какой путь ему предстоит пройти, так же, как он далеко не всегда знает, чем закончится стихотворение, и даже какой рифмой увенчается строфа. Верста, пройденная вслепую? Эта непредсказуемость может принести радость. Если повезёт.

Поэтическая ясность – не есть предсказуемость, она ясность интуитивная, выраженная в решимости поэта, его внутреннем непреклонном знании, что другого пути нет.

Стихи «Три взгляда». Как три богатыря на распутье, три восьмистишия, три взгляда: из дома – за окно, в окно – со двора и – в пространство между двойных стёкол, в некоторое пространство времени, если так можно сказать:

Полубытие, полузабвенье –

как защита от возможной раны,

и ничто, связующее звенья:

времени прозрачная мембрана.

         «Полубытие, полузабвенье» – важные слова для понимания взгляда А. К. на жизнь, на поэтическое ремесло, и, думаю, этот третий путь – свершившийся выбор автора.

Тема замечательно развита в следующей вещи под названием «Голос».

                   Затем что страсть – сомнительный оплот,

как и любовь, со мною будешь связан

лишь памятью, а я – наоборот –

беспамятством, так наш семейный плот

минует Стикс, чей плеск однообразен.

         Память и беспамятство здесь перекликаются с полубытием и полузабвеньем в предыдущем стихотворении.

         Из памяти и беспамятства рождается истина, другими словами – стихи. Память – это то, в чём растворено беспамятство, которое не существует, если его не вспомнить. Но если его не вспомнить, то память не нужна. Беспамятство – это то, что хочет быть вспомнено, иначе – зачем оно?

Проще говоря: вечное, растворённое в человеке, пребывающее в нём в беспамятстве, и сиюсекундный человек со своей сиюсекундной памятью должны встретиться. Секунда обязана найти себя в неуничтожимости. «Времени прозрачная мембрана» обязана себя обнаружить в этой встрече и зазвучать.

         «Голос» – многозначное стихотворение. Можно определить память как следование традиции, а беспамятство как говорение вслепую, как слепую версту... А там – как повезёт, но без неё, без неизбежной и опасной новизны традиция превращается в немощь.

В религиозной жизни полнота познания приходит через духовное ве́дение, а не человеческую мудрость. Также и в поэзии: рассудок и логика, опирающиеся только на традицию, не способны постичь истину. Для её постижения необходимо движение в сторону непознаваемого, в сторону беспамятства, «слепой версты». Необходимо, простите за высокопарность, духовное свершение.

Это ведомо А. К. Сам ли он приблизился к пониманию сего или с помощью религиозных философов – не имеет значения. Ведомо – и всё тут. И поэтому он идёт: «...дальше от плена, ближе к обетованной земле. / Где она – родина? Путь исключает роздых». И путь этот совсем не гарантирует поступательного и победоносного движения. Музыка «косноязычья затопляет дамбу / и разливается, свой переплеск / доверив дактилю, хорею или ямбу, / но замершие строфы, как пруды, / так скоро зарастают тиной, / что остаются окна голубой воды – / и только: речь становится плотиной». И значит – всё надо начинать по новой.

Музыка не может быть заигранной, как пластинка, и в книге А. К. она звучит мощно, свежо и разнообразно, в том числе в стихах, посвящённых композиторам: «Бетховен» и «Ave Maria». И это не случайно, если вспомнить слова Бетховена о том, что музыка – это медиум между духовной и чувственной жизнью.

         Музыка звучит с особенной для меня пронзительностью в стихах, посвящённых детству: «Две главы с эпилогом» и «Из детства». В первом – чудесная описательность и доскональное перечисление всего, что зримо, одухотворены открытием мира – его до слёз яркостью и той соразмерностью, которая делает детство счастливым, но только много позже являет себя в словах поэта. Если повезёт.

Мне восемь долгих лет. Субботний день

в деревне кажется длиннее прочих,

особенно в осеннее ненастье

последней трети августа, когда

короткие дожди смывают сажу

с листов рябиновых – и пахнут дымом;

чадят костры на огородах, трубы,

опальное – к закату – солнце, ночь…

Жаркая баня, потом, во второй части, выход в ночь, к звёздному небу. Читатель прочтёт эти стихи и, я уверен, благодарно откликнется на воскрешённую жизнь. Поэзия – безусловное второе пришествие. Не ожидаемое, но сбывшееся.

         Во втором – «Из детства» – ребёнок видит:

С колосника упавший уголёк

вдруг осветил запечный уголок,

лесной полёвки

застывший ком – размером с мой кулак.

         Нет ничего без страдательной чувствительности, без жалости, которая пробуждает душу. Жалость и восхищение, восхищение и жалость, избыток жизни и рядом – вдруг – смерть. Марсель не заснёт без поцелуя матери. Катулл должен похоронить воробья, а Овидий попугая. «Так начинают. Года в два...», «Я – маленький, горло в ангине...», «В начале жизни школу помню я...» Нет конца и края этим абсолютным свидетельствам пробуждения души.

         Один из поэтов пушкинской плеяды, которого особенно, мне кажется, почитает автор, – Евгений Баратынский. Стихотворению «Стожары» (а Стожары – древнерусское название звёздного скопления Плеяды) предпослан эпиграф из него: «Есть бытие; но именем каким / Его назвать? Ни сон оно, ни бденье…» Те самые «полубытие, полузабвенье» А. К. Но об этом довольно.

Я хотел бы в связи с Баратынским сказать о другом. О совершенно глубинном и главном, что роднит с ним А. К. «Прилежный, мирный плуг, взрывающий бразды, / Почтеннее меча, – полезный в скромной доле, / Хочу возделывать отеческое поле». Так пишет совсем молодой Баратынский. А через двадцать лет, не отрываясь от плуга, он создаёт, возможно, лучшие свои стихи – «На посев леса». «Опять весна; опять смеется луг, / И весел лес своей младой одеждой, / И поселян неутомимый плуг / Браздит поля с покорством и надеждой».

Дочитав книгу А. К., я увидел последнюю строку последнего стихотворения: «...что нам слепая верста по непролазной грязи». И подумал, что, вероятно, понял всё неправильно. И следом: если я понял всё, это не может быть неправильным.

Я начал предисловие с расшифровки слова «верста» и закончу повторным упоминанием этого слова. Верста, иначе поприще – русская путевая мера. Говорят, она впервые упомянута в  книге «Житие и хождение игумена Даниила из Русской земли»; это – цитирую – «древнейшее из русских описаний паломничества в Святую землю. Для всех последующих русских хождений этот памятник начала XII века послужил образцом».

Паломничество в Святую землю русской поэзии продолжается, и на этом поприще (на этой версте) я желаю Алексею Кудрякову удачи, которой в высшей степени отмечено начало пути.

Владимир Гандельсман, декабрь 2015 г.

***

                                                        Д.

И пусть, как прежде, ко степи

бредут халдеи и холу́и,

соорудим не костыли

из деревянных строк – ходули.

Не чтоб собой принизить твердь,

не в ожидании мессии, –

у переправы дать ответ:

всеобщей грязи не месили.

В лабазе на дубовом пне –

не в башне из слоновой кости, –

мы будем жить, храня в дупле

колосья слов, что время косит.

Пахать, врезая в оподзол

стальной остроугольный лемех,

ловить самих себя, дозор

неся на быстротечных мелях.

Когда же оскудеет лов

и вдруг не уродятся злаки,

мы налегке покинем кров,

сообразив, что это – знаки.

Раз Вавилон уже отпет,

а мы – что выгнутая спица, –

колечком выкатимся в степь

из Колеса – со степью слиться.

Три взгляда

1.

Зимние не выставлены рамы –

майским утром холода всегдашни, –

а уже из-под земли упрямо

тянется нарцисс – у края пашни.

Бел, что снег, и смотрится героем

в чернозёмно-чуждом окруженьи,

вскормленный водой и перегноем,

как воображеньем – отраженье.

2.

Комната в пустом, безлюдном доме,

если подойти к провалам окон, –

то же, что запрятанный в соломе,

наизнанку вывернутый кокон.

Трещинка в пространстве, от которой

свет за тьмой пускается вдогонку,

создавая свой мирок за шторой,

втягивая тишину в воронку.

3.

Капельки дождя и конденсата

парных стёкол; красно-белым кряжем

гроздь рябины и сухая вата –

между натюрмортом и пейзажем.

Полубытие, полузабвенье –

как защита от возможной раны,

и ничто, связующее звенья:

времени прозрачная мембрана.

Рейнские песни / Заречье

Далёкой песни рейнская волна,

пройдя теснины радионастройки,

из колебательного контура вольна

наплыть на берег, где электротоки

преобразятся в гармоничный строй,

нечаянную радость, – в те моменты

знакомая мелодия над суетой

звучит печальней, чем с магнитной ленты.

Иная музыка – ещё не треск – 

косноязычья затопляет дамбу

и разливается, свой переплеск

доверив дактилю, хорею или ямбу,

но замершие строфы, как пруды,

так скоро зарастают тиной,

что остаются окна голубой воды –

и только: речь становится плотиной.

Голос

Затем что страсть – сомнительный оплот,

как и любовь, со мною будешь связан

лишь памятью, а я – наоборот –

беспамятством, так наш семейный плот

минует Стикс, чей плеск однообразен.

Я – не жена тебе, ты мне – не муж,

скорее, материнство и сыновность –

определение для наших душ,

оставить если в стороне условность,

кровосмешения земную глушь.

Подобно вечной женственности, я

растворена во всём, в былом, в грядущем,

случайный выдох – лепка бытия:

дневные дежавю и сны с удушьем

ночами, когда смята простыня.

Я говорю с тобой, поскольку ты

мне неизвестен – ты в моей утробе,

в своём начале или же во гробе –

не важно! чувствуешь, как с высоты

моя нисходит тень – к твоей? и обе,

сплетаясь, обретают имена…

Как дымка и эфир, я бестелесна,

твои толчки – рождение меня,

в границах осязаемых и тесных,

но прочных – до скончанья века, дня.

Когда я мыслима, я – хорошею,

беспамятство и память – наш оплот!

но знай: вотще опасен оборот,

что пуповина обвивает шею

и умертвляет нерождённый плод.

Бетховен

Ещё не глухота, а только шум прилива,

на берегу пустынном первые следы,

что, осердясь, волна смывает торопливо.

Чудесней камушков с прослойками слюды

огни на мачтах, маяки у горизонта,

но чудо из чудес – голубизна воды.

Ещё прерывист и невнятен рокот Понта,

ещё доносятся земные плачь и речь,

когда наплывы пены каплями, понотно,

касаются ступней, колен, запястий, плеч.

Над головой смыкается прозрачный купол,

чтоб первозданное молчание стеречь.

Теперь, когда солёный холодок окутал

тончайший слух и в теле, от мизинцев рук

до пят, зашёлся страх – и узелок распутал,

душа свободно проникает в первый круг

закрытой тишины и сладостных созвучий.

Став пузырями воздуха, исчезло вдруг

земное время. Лишь игольчато-колючий

в груди теснится выдох, что забыт пловцом,

как ветер, плески вёсел или скрип уключин.

Оркестр подводный обступил его кольцом,

протяжный звук издали водоросли, лилий

тройной аккорд встревожил краба, что альтом

вступил и смолк, а после медленно проплыли

два лирохвостых ангела, кораллов хор

таил молчанье флейты в бархатистом иле.

У всякой рыбы свой, но отрешённый взор,

поскольку длится между временным и вечным,

и немота – без слов премудрый разговор.

Не потому ли и соблазн поддаться встречным

течениям и всплыть сменяется иным –

уйти на глубину, достигнуть дна, чтоб лечь там…

Кто слишком глубоко нырнул, но был храним

морской Звездой – и возвратился, ICHTHYS, Рыба,

тот, словно нотную линейку, перед ним

из бездны проложил ходы, в которых либо,

отчаявшись, замолкнуть, либо смерти близ

расслышать раковину посреди полипа.

На берегу жемчужина. И лёгкий бриз.

***

Вот воин, плавая навагой…

А. Введенский

Реки опасные излуки,

и вешки на местах разлуки,

и перекатов камни-звуки

не пресекают бегства.

Вот правит челноком воровка

(завидны смелость и сноровка),

путь преодолевая ловко

из молодости в детство.

И тут же вниз ведёт шаланду,

искусно пряча контрабанду,

воспоминания баланду

и угрызений корки.

Не прокричать вослед «ужо ей!»,

сама, покрывшаяся ржою,

забившись в угол, ест чужое,

свои куски не горьки.

Когда вода не вяжет лыка,

товарка, что как медь двулика,

наперсница и повилика,

идёт вплотную с брегом.

Но вновь, течением гонима,

уносится прощенья мимо,

долдоня собственное имя,

сливаясь с имяреком.

В одну и ту же реку дважды

не бросится пловец отважный,

и даже взгляд скорбящий, влажный

не передвинет устья.

И понапрасну, долго-долго

несёт мифическая Волга

подонка, плоскодонку, только

в её Каспийском пусто.

***

Лампы настольной расходящиеся круги,

эллипсис света, скользящего по странице.

Время – через пробелы – внутри строки

тянет подспудно полки-вереницы

образов, становящихся по одну

сторону памяти, действительность – по другую.

Не перейти это поле, точно Чермное море по дну:

льды не отступят – вязнешь в торосах, пургуя,

дальше от плена, ближе к обетованной земле.

Где она – родина? Путь исключает роздых.

Тот же бескрайний текст, мечта о тепле,

жёсткий снег и морозный воздух.

13-17 января

Две главы с эпилогом

Мне восемь долгих лет. Субботний день

в деревне кажется длиннее прочих,

особенно в осеннее ненастье

последней трети августа, когда

короткие дожди смывают сажу

с листов рябиновых – и пахнут дымом;

чадят костры на огородах, трубы,

опальное – к закату – солнце, ночь…

В руке ведро; в исподнем и в галошах

спускаюсь в сад: не столько для того,

чтобы набрать обитых ветром яблок,

сколько – озябнуть, надышаться впрок

вечерней мятною прохладой. После

бегу трусцой в натопленную баню –

мирок, вместившийся в четырёхстенок,

где собственные реки, плоскогорья,

лавиной жара пышущая Этна

и Тартара во тьме сырое дно…

Сажусь подальше от печи; приступок –

излюбленное место: между дверью

и до краёв наполненной кадушкой.

Всё соразмерно: лавка и тазы,

ковши и рукавицы, я и время.

Уютно, осязаемо, тепло…

Затем с опаской поднимаюсь выше;

улёгшись на полок, считаю брёвна,

чуть ближе подступившие, – и мне

хватает пальцев рук, двузначных чисел.

На потолке застывшая смола

в себя вбирает тусклое свеченье

сорокаваттной лампы. Пар и копоть

сгущаются, становится тесней,

горячий воздух обжигает ноздри,

я задыхаюсь и срываюсь вниз.

На мокрых досках, возле сточной ямы,

пережидаю светопреставленье:

доносятся кряхтенье, скрежет жести,

шипенье кипятка в чугунных недрах,

по голым спинам разнобойный хлёст.

...Не ощущая тела и не помня,

как очутился за порогом, жадно

дышу; в тревожно скором темпе сердце,

сбиваясь с ритма, путается в сильных

и слабых долях. Вьющийся туман

восходит, постепенно истончаясь,

к стропилам, козырьку, холодным высям.

Открывшееся перед взором небо

ошеломляет раздроблённым блеском

и аспидной слоистой чернотой.

Противоток пульсирующей крови

и мерное вращение Земли

сливаются в одно… Застыв на месте

и запрокинув голову, над полем

я нахожу Полярную звезду

и привожу в движение созвездья,

как циркулем на грифельной доске,

очёркивая взглядом дуги… Нечто,

пройдя вдоль позвоночника, стремится

вовне, – и плечи сводит дрожью. Кто-то –

наверное, отец – мне шепчет глухо:

«Меня гнетёт извечное молчанье

далёких звёзд». Полуночную свежесть

сменяет острый ледяной сквозняк…

Что, если только видимость, химеру

собой являет множество светил

и яркие мерцающие точки

скрывают пустоту, провал, зиянье,

своими запоздавшими лучами

вводя нас в заблужденье, сладкий сон?

Тогда ещё страшней, и нет опоры –

ни для стопы, ни для высокой мысли, –

пусть даже самой шаткой, никакой.

Уж лучше рукотворный тот застенок,

где я могу – в прыжке – коснуться крыши

и всё знакомо: веники, вехотки…

И так ли жарко, тесно было в нём?

Вконец продрогнув, я спешу обратно,

и новый круг – такой же, как всегда.

Пустой предбанник, жёсткая лежанка,

бельё, небрежно брошенное в угол,

открытая отдушина, окно…

Нет помощи и нет прямой угрозы

в укрытии, в котором и поныне

я пребываю – в малодушной дрёме,

один, не ведая, на что решиться.

Март

Бесформенные пятна: охра и свинец,

по краю ржавчина, ряд бирюзовых линий,

два сочных розовых мазка и, наконец,

расплывчатый автограф каблуком на глине.

Ни света, ни объёма. Отступив на шаг,

я пристальней взглянул на свой этюд и вскоре

смог различить за ямкой, где стоял башмак,

сырого снега серебристые валёры,

рельефно-белый оседающий сугроб,

чуть тронутый лазурью, известью и сажей,

завалинку, узоры муравьиных троп

(скорей, угадываемых, мельчайших), даже

тень от гвоздя. Но выше начинался плёс,

волнообразные перемещенья цвета, –

взгляд потонул и только чудом меж полос

вдруг уцепился за стальную шляпку: это

обитая вагонкой – во всю ширь! – стена.

Затем с опаской, ощупью, рывком, с наскока,

вдоль синих трещинок, по мрамору окна

и цинковому жёлобу – до водостока,

с которого каскадом в тёмное нутро

железной бочки, с чёрной вмятиной, дырявой.

Извилистая струйка ловко и хитро

легла между камней, переходящих в гравий

и в глинистый раскисший снег. Сейчас и здесь,

увидев в будущем своё воспоминанье,

я сожалел, что колорит, фактура – весь

звучащий мир подробнее на расстоянье.

Чем дальше, тем опасней. Чтоб не соскользнуть

в иную – вязкую – бесформенность, где имя

теряется и меркнет свет, дано прильнуть

не к мигу – к видимости, в памяти хранимой.

Из двух картин – которая реальней? – раз

сегодняшнее слепо, будущее зорко.

И розовую кляксу дорисует глаз?

что это: фантик, брошенный платок, заколка?

Стожары

Есть бытие; но именем каким

Его назвать? Ни сон оно, ни бденье…

Е. А. Баратынский

Закладка – на пол, книга – на колени.

В печи давно сгоревшие поленья

пора разворошить, прикрыть трубу.

Но тело, не привыкшее к труду

(хозяйство, дом), утяжеляют лень и

усталость… Полночь, неизвестный страх.

Я чувствую, как бьётся кровь в висках

и сквозь меня проходят поколенья.

Ледащая фигура, спинка стула.

Душа покинула меня, уснула,

стоит, как соглядатай, за плечом?

Как странно быть свидетелем (причём

пристрастным) и героем – то есть гулом

и отзвуком… Ряд снимков на стене.

Нетвёрдый взгляд… Родных – в толпе теней –

угадываю по татарским скулам.

Сижу мальцом в застиранной тельняшке

(нож перочинный затаив в кармашке

коротких брюк), серьёзен, как жених;

зажат в ладони кукурузный жмых,

над тополями – белые барашки…

А выше – поле, чёрная кошма,

махорка, дым (минувшего кошмар),

кирза, портянки, мой глоток из фляжки…

«Цветущий май», сирень, конец урокам,

рука (над срезанным плечом), с упрёком

гляжу в глаза его (жаль, не видны).

Не это ль выражение вины

и горечи (полвека будут сроком)

застынет на лице, когда узлом

затянется безвыходность со злом

вкруг нежности старушечьей без прока?

Одариваемый – я меньше дара…

Чуть кружит голову (как бы угара

легчайший бред). Мне не под силу груз!

В сенях, рукой ощупывая брус,

ищу задвижку… темень… два удара:

слепой и резче, – поддаётся дверь.

Ступаю на пружинящую твердь –

земля, огни, мерцание стожара.

Мозаика

Что сердце? огород неполотый…

М. Кузмин

Не огород – скорее, вертоград

непроходимый иль цветник заброшенный:

начало запустения, разлада…

Бог-огородник урожаю рад,

для праведных взрастил небесный Сад,

но, пустоцветная, что луг нескошенный,

душа распаду собственному рада.

Переплетения кустов и трав –

о, как пушицы фонари вблизи горят! –

мне преграждали путь, когда упрямо

я брёл сквозь заросли… Душа, вобрав

всю соль земли, иных взыскует прав:

тесна закона каменная изгородь,

когда за ней открыта панорама.

Я рассмотрел листа живую ткань:

зубцы, прожилки – торжество симметрии,

окраску без отметины болезни, –

и вилами размётанную стлань…

Бессмыслицы сверкающая грань,

душа не тщится вырваться из смерти: и

цветок, и лист, и ветка – бесполезны.

Ни известь, ни железно-серный яд,

ни бром не остановят омертвения,

начавшегося с крапинки, пылинки, –

причудливей становится наряд,

и вглубь уходят корни… Нет назад

пути, раскаяние – род забвения:

душа не меньше мыслящей былинки.

Как тонок увядания узор!

И как догадка, ставшая архаикой:

недуг и совершенство – побратимы, –

горька… Но если это так, то взор,

души болящей оправдав позор,

пусть восхитится листовой мозаикой,

чьё разрушение необратимо.

После закрытия сезона

1. Эльба

Как Страстная седмица – с пальмовой ветви, вербы,

бесконечный январь начинается с майской Эльбы.

Растекается морок, заполняя низины, торбы

и глазницы спящих… После побудки, сколь бы

ни был короток сон, не поднять ни сумы, ни взора

на соратника, исходившего солончаки Азова

(или прерии Индианы). В перекрестье визира

пилигримы четвёртой – последней – волны призыва

замирают на стылом ветру… Широко и грузно

опускается занавес вдоль ледяного русла.

Между снежных пределов бьётся однообразно

искажённое эхо – в попытке разрушить прясла.

13-18 января

2. Уральский утриш

По весне там всегда возводили типи

из жердей и брезента – дорожный сквот.

Бородатых мужчин называли «хиппи»

в заповедной глуши, а их женщин – «скво».

С большака у шалмана сбегали тропы,

возвышаясь в юдоли, – ни дать ни взять

каменистые гривы в таёжной топи;

за мостками – мостки, и за гатью – гать.

Где подкова хребта огибает пустошь

и змеистые стёжки сплелись узлом,

раздавался сезонный «уральский у́триш»,

как восхода в ночи золотой разлом.

Перекатная голь, мудрецы, калики,

зимогоры окрестных «скалистых гор»

составляли единый и многоликий

поколенческий круг – безглагольный хор.

Подвизался герой, словно в немерече

очутившись с гуртом посреди пути,

проводя сквозь тенёта заумной речи

голоса, пребывавшие взаперти.

И, аршинного свитка – готовой книги –

покидая пределы, вслед за собой

уводил малых сих, что чернец-расстрига

обращённых – на гульбище и разбой.

Осыпаясь в курумы, гранитным плитам

возносить не шиханы, но – имена…

Разбитное содружество, став разбитым,

обрело свои личные письмена.

Азиатская ночь залегла в долине,

где, оставленный всеми, вкушает сон –

растреножив козлиную песнь, – Далиле

на колени сложивший главу Самсон.

Ave Maria

Северная сторона,

точно стланик, земле покорна,

поднимается ото сна

под звуки горна.

Низкорослые дни

тянут к солнцу ладошки,

проворачивая шестерни,

раздувая меха гармошки.

Клуб, котельная, корпуса –

эсхатология ренессанса.

Визги и голоса:

последнего ждут сеанса.

В череде трудодней

жизнь – сиюминутна,

но за скрежетом всё слышней

орган и лютня.

Синкопический строй,

душевная аритмия, –

и взлетающее стрелой

«Ave Maria».

XXIV съезд;

столетия после кончины

вспыхнувшего среди звезд

божественного Каччини.

Диск дрожит под иглой,

как блюдце в кругу, – бельканто

струится, ведя за собой

дух музыканта,

не оставившего следов

небесной отлучки –

за простейшим из всех ладов –

безвестного самоучки.

Из детства

С колосника упавший уголёк

вдруг осветил запечный уголок,

лесной полёвки

застывший ком – размером с мой кулак.

гуденье слов: блокада голь гулаг

чужих неловких

Не убоявшийся кленовой палки,

слежавшийся из войлока и пакли

бескровный шар

темнел на кирпичах – напротив полки.

у выстуженных стен в одной футболке

бросало в жар

Я думал, как на скорое тепло

её под снегом мартовским влекло

к остывшей бане

и замерзали капли на стекле.

где прячется её душа: в дупле

в норе в чулане

 

Так, между каменкой и штукатуркой,

в подпалинках морщинистая шкурка

меняла цвет,

дрова горели, как закат за шторкой.

оледенелый снег страны широкой

горел в ответ

***

В эту зимнюю ночь говорить – что молчать.

Пусть звенит колокольчиком «call her moonchild» –

разгоняет полынный полуденный чад

над окраиной вьюжной,

полупамяти нашей монгольскую степь,

вдоль зелёной обочины медленный степ,

пикники и – сквозь время – побег-автостоп

растворяет в потоке.

Конопляное семя молочной реки

прорастает бессмысленным жестом руки,

выводящей последние буквы строки, –

перед тем как исчезнуть.

Проступает действительность снежным бельмом,

бесконечную даль затянуло быльём –

будто кто-то наутро постельным бельём

занавесил округу.

13-14 января

Фантазия

Не заросли густой сирени и

не тёмных глаз миндаль –

воспоминание: скорее слух, чем зрение,

сквозь полог времени и даль,

подёрнутую поволокой,

пленяется печалью волоокой

соцветий, исходящих ядом, –

восточным взглядом.

Не памяти движение – мотив,

волной качаемая зыбка,

фортепианный рокот – всполох – скрипка,

новорождённый ритм: прилив, отлив.

Мелодии отяжелевшей гроздь,

томимая лиловым жаром,

вплывающая бархатистым шаром

в ночь – лопается оболочка света – горсть

пятиконечных искорок, исторгнутых

из пламени и льда, – восторг иных

миров...

Не музыка – сводящая с ума

фантазия, которой грузом

последним служит видимость сама;

подобны драгоценным друзам

видения –

сирень, мечты владения.

Алмаза угольное естество,

преображённое надмирным светом:

осуществлённая гармония, при этом

не разложимая на дух и вещество,

добро и зло в своём пределе.

Безумие, угаданное как

преодоление конечной цели

и антиномии, как следующий шаг…

Пространство, обречённое на убыль,

в котором скрылись от земного шума:

в Тамару

влюблённый Врубель,

по водам

идущий Шуман.

***

Осины плод – осиное гнездо:

сосредоточье зла и силы;

осоловелый взгляд, осеребрённый вздор,

тоска о Сыне…

Осанна! Осени считать до ста –

и наземь с сучьев отрясать постылых:

плод тем спелее, чем уста

смелее были.

Шар, изошедший ссохшейся слюной,

горчащим мёдом с падью,

стремясь к иной стране, немотствует струной –

её не смерить пядью.

***

Острый запах – что копьё и оцет.

Ацетон, полупрозрачный клей.

За столом склонившийся отец

над разбитой детскою копилкой.

Времени течение и сдвиги

смысла, жертвенной любви бочаг:

самым ценным поступиться вмиг,

чтобы стать затем ещё богаче.

***

Семь наказующих стрел возлюбив умягчённым сердцем,

долу припав, ослабев от непогоды в ночи,

поодиночке, во тьме египетской, шёпотом вси рцем:

– Взвейся, душе, опустись – здесь ты, что ветер, ничья.

Хладно дыханье земли – растворение малых возду́хов, –

общей рогожею нас всех покрывает до стрех;

тесно в российском зимовье от причитаний и вздохов:

старше последних времён первый младенческий страх.

Жертвенность и самосуд. – Частицу, душе моя, вынь – и

наше, себе приобщась, ввек естество не умрёт.

Будут умащены – родостамой, росой благовонной,

маслом – земные тела, сиречь: гниенье и смрад.

Смерти, душе, не страшись – прозябания зыбкого лона:

за огородами здесь те же болотные рвы,

жижа и торф – студенец истления. – Будто из тлена

не прорастают аир, вереск, осока-трава.

Самостью горней полна и времени единосущна,

бренной надеждой не грезь, нам немотою грозя,

ибо с глаголом в устах отверстых мы страждем изящно:

что нам слепая верста по непролазной грязи.

 

 
К а т а л о г
Изображение
Исследователи земных недр
Авторы: ЮРИЙ БРИЛЬ, АНАТОЛИЙ...
Изображение
Борис Телков. Санитария горного царства
В книге представлены все этапы...
Изображение
Юрий Бриль. Охота на львов в Нгоронгоро
Спрашивайте в магазинах новую...
Изображение
3-е издание "Открытия Аркаима"
Вышло в свет и поступило в...
Изображение
Самуил Рабинович. Потом когда-нибудь
Самуил Рабинович - ученый с...
Изображение
РАДИО ЛУНЫ. СЕРГЕЙ ГЛАВАТСКИХ
Сергей Главатских....
Изображение
Разгибая пальцы. ЮЛИЯ ЗОЛОТКОВА
Уральское литературное...
Изображение
Григорий Корищ. Высота
Юрий Бриль Вышло в свет 2-е...
Изображение
ТАК ЭТО БЫЛО
Виталий Максимович Нисковских...
Изображение
Жил-был принц...
Александр Папченко...
Изображение
Две пригоршни удачи
Александр Папченко...
 
ИздательствоАвторыГоsтинаяСсылкиКонтакты



D-студия «400 котов»
©"Уральское литературное агентство", 2007
© Д-студия "400 котов", 2011
Перепечатка только с разрешения авторов проекта.
Все права защищены
Rambler's Top100 Яндекс цитирования